Василий Лебедев - Золотое руно [Повести и рассказы]
Через молодой парк дорога была короче и приятней, тут, что ни говори, а земля под ногами — это тебе не асфальт, не так утомляет ногу. Я уже начал подумывать над тем, чтобы прогуливаться не по улицам, а по юному парку, где чище воздух, тише и лучше ходить, как вдруг впереди зажелтел — не может быть! — ее плащ. Шагов через сто у меня уже не осталось сомненья: на скамейке, одна посреди бесконечной аллеи, сидела она. Когда я приблизился, она подобрала босую ногу, а руку с босоножкой сунула за спину. Мельком взглянув на меня, она опустила голову и замерла в ожидании, когда я пройду. Лицо все еще было печально, но уже без слез, как я успел заметить.
— Авария? — ткнул меня бес в ребро.
Она кивнула — качнула серпиком пробора — и показала оторванный ремешок.
— Как же вам помочь?
Она пожала плечами.
— Вы куда-нибудь опаздываете? — спросил я, вспомнив, как стремительно она обогнала меня.
— Нет. Мой поезд днем…
А голос-то! Голос! Чистый, с придыханием. Наверно, в таком голосе услышал когда-то Иван Бунин знаменитое «легкое дыхание» своей героини Оли Мещерской. И пусть, может быть, никогда не было той Оли, но непременно была у писателя какая-то, похожая вот на эту, встреча с девушкой и разговор, а потом, через много лет, появился замечательный рассказ…
— И до поезда вы намерены так сидеть?
Она пожала плечами и опять как-то вопросительно взглянула на меня, а точнее — прокатила по мне ореховые глаза.
— Тогда давайте обдумаем, если не возражаете.
Она смолчала, и я решительно сел рядом. Она пододвинула к себе маленький плотный чемодан, вероятно, для того, чтобы мне было удобнее сидеть.
— Прежде всего, — сказал я отвратительным, назидательным тоном, — нельзя плакать из-за порванного ремешка.
— Я не из-за ремешка…
Ну и хитрые же мы становимся с годами! Ведь я знал, точнее — догадывался, что была какая-то другая причина, более серьезная, из-за которой она оказалась на улице среди ночи, а начал с этого отвратительного «прежде всего…». Тьфу! И ведь специально, чтобы вынудить ее на признанье. Нет чтобы по-людски-то, прямо. И я решил спросить прямо, но она опередила все мои психологические раскладки:
— Я поссорилась с тетей и дядей… Нет-нет! Они хорошие, но я поеду к маме, в Кострому.
Она потупилась, и я без помехи смотрел на ее, — пожалуй, не ошибусь — прекрасный профиль, исполненный мягких линий и нежности.
— Никогда не был в Костроме, — сказал я, чтобы не угас разговор.
— Ой, у нас хорошо! — и на секунду-другую блеснула доверительной и такой прелестной улыбкой, что я подумал: «Вот счастьище достанется кому-то», а она тотчас нахмурилась, как бы ругая себя за вольность, и вздохнула: — Там у нас Волга, Ипатьевский монастырь…
Она теребила порванный ремешок ослепительно белой модной и, судя по подошве, совершенно новой босоножки.
— Надо будет получше пришить, чтобы не видать было, она помолчала и закончила: — Приеду домой и вышлю ему или на тетю, она отдаст ему, потому что я не хочу…
От каких-то неведомых мне нахлынувших на нее чувств она умолкла. Возможно, это была горечь воспоминаний или просто неловкость за вырвавшиеся слова. За ними уже слышалась какая-то драма, а спрашивать…
— Ничего-о, — вновь взялся я за поучительный тон. — В жизни возможно всякое, и у вас всего еще будет.
— Такого не будет! Никогда!
Тут бы самое время спросить о случившемся, да не повернулся язык. Захочет — сама скажет, но она молчала подавленно, будто сокрушаясь о своей болтливости.
— Ну что же, будем чинить ремешок или станете хромать в одной босоножке до самой Костромы?
— А как?
— Выход один: идти вон к тем домам. В одном из них живу я. Дома найдется, чем прошить, можно, наконец, закрепить тонкой медной проволокой, а утром, когда откроют мастерские, ремонт займет три минуты.
Взгляд ее испытующе прокатился по мне, бесстрашно и требовательно.
— Хорошо. Только ненадолго… А лучше я подожду около дома.
— Как вам угодно, синьорина!
— Я не синьорина.
— Кто же вы!
— Я — Оля. Цветкова. Почему вы так улыбаетесь?
«Чуток еше — и бунинский персонаж», — вновь подумалось мне, да и забавной казалась вся эта неожиданная, хотя и не ахти какая история. Серьезность чувствовалась только в том, о чем Оля не договаривала. Она шла рядом со мной по аллее, не подымая головы, как невольница. Я не знал, что сказать, и тоже смотрел вниз, на ее узкие крепкие ступни. В руках она держала по босоножке. Незастегнутый плащ, невесомо раскрыленный на ходу, открывал рябенькую простоту ее платья, из-под которого матово помелькивали колени.
— Оля! — обратился я твердо. — Сейчас мы подымемся ко мне, и, пока я чиню босоножку, вам придется мыть ноги.
Она зарделась. Убавила шаг. Мне пришлось срочно выложить перед ней самую представительную визитную карточку своей персоны:
— Не беспокойтесь, я женат Моя благоверная безмятежно спит, и вам нечего волноваться.
Оля согласилась, и тут я усомнился, насколько безмятежно спит моя жена. И зачем нужно было болтать о блондинке? Вот она, судьба-то, подслушала, а теперь попробуй отмахнись от всего, что налягал языком! Ох, язык мой — враг мой. Господи упаси, только бы не было скандала…
— А может быть, вы погорячились с родственниками? Не разумнее ли вернуться и уладить отношения?
— Я не могу вернуться! — воскликнула она и чуть не заплакала снова.
— Я предлагаю это, потому что не знаю причины.
— Они хотели выдать меня замуж!
— Помилуйте, Оля! Это же прекрасно!
— Они тоже говорят, что это находка, что такого мужа, какого они мне отыскали, мне никогда не найти: и умный, и уважаемый, и двухкомнатная квартира в кооперативе осталась одному после смерти матери, и богат сказочно…
— Вы его не любите?
— Как вы не понимаете! Я его первый раз вижу, и потом… Он много старше меня.
— Это серьезная причина?
Она посмотрела на меня, как бы извиняясь, и, кажется, искренне ответила:
— Нет, это не самая серьезная причина… Вы понимаете. Я не знаю, как это сказать… Когда он посадил меня в своего «Москвича» и закрыл кнопкой дверцу, я подумала, что я в плену.
— Но многие женщины жаждут золотого плена!
— Не знаю… А когда я вошла в его квартиру, я сразу почувствовала себя служанкой, и такое чувство…
Она не договорила.
— Но вы могли бы со временем привыкнуть и из служанки стать хозяйкой, — сбивал я ее с толку, но она стояла на своем и была, ей-богу, очаровательна в своей твердости и, одновременно, растерянности.
— Я знаю, это очень несовременно. Я, наверно, глупая, но что же делать? Ведь я не в капиталистической стране, правда? — наивно спросила она меня, и так по-школьному прозвучало это слово — капиталистической, что я снова улыбнулся, встретив ее растерянный взгляд.
— Вы смеетесь — значит, я глупая, правда?
Тут она ойкнула — наступила на что-то острое, захромала и присела, растирая ногу, на последнюю в аллее скамью.
— Болит?
— Ничего… Почему вы молчите?
— Да что тут говорить? Я порой не понимаю вашего брата, молодежь… Вот пример: у моего племянника появилась девушка. Видимо, хорошая и милая, может быть, даже такая же, как вы, и вдруг эта ангелица заявила: пока не будет машины, замуж она не пойдет. Каково?
— Пусть он ее бросит!
— Вот если бы вы ему встретились… Нет, лучше не надо!
— Почему? — вспыхнула она.
— А потому, что он ее стоит. Молодой инженер, голова вроде бы на месте, а кинулся в такое самоистязанье, что диву даешься! Ограничивает себя во всем и откладывает деньги на машину. Ничего не скажешь, это лучше, чем прогуливать их, ударяться в пьянство, но и такой аскетизм мне непонятен. Во имя чего — вот вопрос! Не машиной же должен возвышать себя человек, не барахлом! Его упорством можно было бы восхищаться, если бы он отказывал себе в удовольствиях ради, скажем, старых родителей, младших братьев или сестер, требующих поддержки, а то ведь все делается для своего же «я», не так ли?
— Это верно…
— Ну что, можете идти?
— Кажется, могу.
— Возьмите-ка меня под руку и обопритесь! Вот так!
«Увидала бы жена!.. А может, действительно — оставить ее на лавочке, около дома?» — подрожал я селезенкой и мысль эту не отогнал, ибо она была трезвая.
— У вас и летом теплую воду дают? — спросила она, видимо думая о ванне.
— Да, конечно…
«Теперь у дома ее не оставишь, на скамеечку у парадного не посадишь», — подумалось мне.
Вот и догулялся.
Я взглянул на Олю. Теперь ее лицо, не заплаканное и не напряженное недоверием, но уже оттаявшее и доверчивое, стало еще лучше, и голос стал увереннее, многообразнее в интонациях, не утратив поразившего меня «легкого дыханья». Нет, можно ли сожалеть о чем-то, когда рядом такое созданье!